– Что вы, дядя Зигмунд! – вскричал Левка. – Мы вначале уложим сюда фогелей и камелькранцев…
– Нет, мальчик, русских разбили. Нам уже никогда не выбраться из-под Гитлера.
Я укоризненно посмотрел в грустные глаза поляка:
– Но это все брехня, дядя Зигмунд! Немцы уже «брали» Москву…
– А ты все не веришь? – повернулся ко мне Заремба. – Не верь, малыш, не верь! Может, ты и прав окажешься.
Солнце уже вышло из-за кромки дальнего леса и быстро поднималось над землей. По всему небу медленно двигались белые облака навстречу солнечному свету и таяли, расплывались. Я приметил среди них небольшую темную тучку. Она смело неслась, гоня впереди себя черную тень.
«Закроет или не закроет?» – думал я, глядя на то, как тучка неуклонно приближается к солнцу.
Облако побледнело, стало уменьшаться и вот уже совсем растворилось в ослепительной голубизне.
– Ничего не вышло, – прошептал торжественно Левка, и я понял, что он думает о том же.
– Посмотреть бы теперь на Марыйку, на детей… Что-то стало с ними? – вздохнул Сигизмунд.
Нам уже незачем было объясняться с поляками на языке врага. Мы вскоре поняли, что наш язык очень сходен с польским. В нем много общих слов, только произносят их как-то не так. Мы говорим, например, «поляк», они – «пoляк». Мы говорим «дождь», они скажут «дэщь». В общем, мы почти все понимали, о чем – «мувят» [51] наши товарищи по несчастью. Поэтому я спросил:
– А cконд, вуйко Зигмунд, есц? [52]
В серых, повлажневших глазах Сигизмунда я прочитал такую тоску, от которой захотелось плакать:
– Был когда-то такой городок – Ленчица. Недалеко от Варшавы. Я там на заводе работал. Слесарем. Теперь, говорят, Ленчицы уже нет. Всю гитлеровцы сожгли.
– А вы, дядя Юзеф? – посмотрел я на могучие волосатые руки Зарембы.
– Я когда-то забойщиком был. В Катовицах. Уголь рубал. А в тридцать девятом началась война. Пришлось идти защищаться от гитлеровцев. Мы дрались с ними в окружении под Сандомиром, потом под Варшавой – и ничего сделать не могли. Все наши Рыдзы и Беки разбежались кто куда – вот в чем беда! Так я и попал в плен к гитлеровцам. Раненым… Очнулся уже в плену. Многих они тут же на месте прикончили, а я понравился им, что ли, меня отправили в концлагерь. Просидел два года, облысел, все зубы повыкрошились, а потом меня купила эта Фогель…
– Да, – вяло тянул Сигизмунд, – так и подохнем унтерменшами.
Заремба молча выщипывал бахрому на рукавах гимнастерки.
– У тебя есть нож? – спросил меня Юзеф.
Я подал свой перочинный нож. Подрезая на рукавах бахрому, поляк искоса взглянул на меня:
– Не боишься? Нож-то ведь холодное оружие…
– Что вы? Какое оружие – перочинный нож? Юзеф напнулся к самому моему уху:
– Против врага все может стать оружием. Даже простой гвоздь. Вот! – и вынул из-за пазухи огромный гвоздь, один конец которого был заточен, как штык.
Я посмотрел на кулачище Юзефа, из которого торчал страшный гвоздь, и содрогнулся. Да, нелегко придется тому, кто попадет под эту руку!
Мы оглянулись. Отто мычал и показывал руками, что нам пора идти.
По дороге с кладбища я шел рядом с Сигизмундом:
– Послушайте, дядя Зигмунд, неужели вы намерены вечно работать на Фогелей?
– А что нам остается делать? – возразил Сигизмунд.
– Бежать!
Поляк внимательно посмотрел на меня и печально улыбнулся:
– Куда? Наша родина растоптана Гитлером…
– К нам! – горячо воскликнул я. – У нас вы найдете и работу, и хлеб, и свободу. А если захотите сражаться за свою родину, то – и польскую дивизию имени Костюшко.
– Слышал об этом, но…
Сигизмунд замялся.
– Вы можете сказать мне все, дядя Зигмунд! Как взрослому.
– Я не хотел вас разочаровывать. Мы сегодня всю ночь говорили об этом сообщении по радио и решили, что Красная Армия разбита. Все кончено!
Я спорил, так как был убежден, что советские войска все равно побьют немцев. Припомнил даже слова Суворова о том, что русские прусских всегда бивали.
А Сигизмунд твердил одно:
– Но пока они вас бьют…
– Своими боками! Вы разве не видите, что у них уже и картошку копать некому?
– Да, – улыбаясь, возражал Мне Сигизмунд. – Немецкую картошку копают теперь поляки, чехи и русские.
Меня в конце концов взбесило неверие поляка в нашу силу:
– Мне очень жаль, дядя Зигмунд, что я завел с вами этот разговор. Но, надеюсь, вы меня не предадите?
Поляк даже изменился в лице:
– Василь!..
– Не обижайтесь… Маловеры часто становятся предателями.
Не знаю, чем кончился бы наш разговор, но поляки зашептались, стали оглядываться. Я тоже посмотрел назад и увидел, что нас догоняет Франц Сташинский. Его лицо было изукрашено синяками и кровоподтеками, он угрюмо приветствовал всех по-польски:
– День добрый, панове!
– День добрый, пан! – мрачно ответило несколько голосов.
Видя, что поляки молчат, Сташинский принялся расписывать побои и пытки, которым его подвергали в гестапо. Но никто не смотрел на него.
Мы были уже у ворот замка. Камедькранц провожал какого-то немца с тушей ободранной коровы. Сташинский быстро подскочил к Верблюжьему Венку, угодливо склонился:
– Добрый день, герр Камелькранц!
Управляющий глянул на него и, ухмыльнувшись, протянул:
– Крепко тебя отделали!
Когда мы вошли во двор, меня подтолкнул Сигизмунд:
– Говорил кое с кем из своих… Если задумаете бежать, мы вам поможем.
Я радостно проговорил:
– Спасибо, дядя Зигмунд!
ВТЕМНУЮ
Помощник круто повернулся к нему и прорычал:
– Вранье! Никто не стрелял. Черномазый просто упал за борт.
С появлением Сташинского все на поле изменилось. Поляки, и до этого чувствовавшие подозрительное поведение Франца, теперь, после его неожиданного возвращения из гестапо, замолкали, как только он приближался. Они собирались кучками и о чем-то совещались. Камелькранц свирепствовал, награждал зуботычинами всех и покрикивал:
– Живей, живей, работай!
Верблюжий Венок подолгу говорил со Сташинским, и Левке удалось подслушать, что речь шла о нас.
Вернувшись в замок, мы молча съели свои порцийки хлеба с желудевым кофе и сели около амбара ждать, когда горбун разрешит нам перебраться в польский барак.
– А знаешь, Левка, что ты наделал своим пожаром? – тихо произнес Димка. – Фрау Бреннер вчера арестовали. Фогелям было выгодно обвинить ее в поджоге.
Левка побледнел.
– Верно, верно, – подтвердил и я. – Слышал, что в поле об этом говорили поляки. Сегодня часть поляков уже копала ее картошку. Фогели добились своего.
– Сволочи, вот сволочи! – шептал Левка.
В это время к амбару подошел Камелькранц и встал, поигрывая замком у двери.
– Господин Камелькранц, вы же обещали, – начал я.
– Спать! Без разговоров! – отрезал горбун.
Мы поняли, что Сташинский успел что-то сообщить управляющему: ничем иным нельзя было объяснить поведение горбуна! Ведь только вчера он обещал перевести нас в польский барак…
– Надо быть осторожнее, – предупредил я товарищей…
Во дворе было тихо, как в могиле. Из барака не доносилось ни звука. Молчали и мы. Я уже думал, что ребята уснули. Но Димка прошептал:
– Напрасно все-таки Левка разбил репродуктор. Теперь мы так и не узнаем, что делается на фронте.
– Много ты узнавал, – огрызнулся Левка. – Сплошная брехня!
– Может, не брехня…
Оказывается, не меня одного мучили невеселые думы после того дня, когда баронесса угощала нас праздничным обедом.
– Послушать бы теперь Москву! – вздохнул Левка и вполголоса начал подражать московскому диктору: – «Внимание, внимание! Говорит Москва! Говорит Москва! Работает радиостанция имени Коминтерна».
51
Говорят. (пол.)
52
– А вы откуда, дядя Зигмунд? (пол.)